December 29th, 2018

шарф

При такой-то языкастости... (рецензия на книгу А. Хемлин "Заморок")

С сестрами Хемлин — Алой и Ритой я очень дружил в литинституте, поэтому когда спустя много лет стали выходить рассказы Риты, и почти сразу же, начиная с «Прощания еврейки» в 2005, они стали пользоваться успехом — я радовался, успех близкого товарища как будто и тебе самому добавляет немного ума и значительности... С первых же фраз там поражал вихревой захватывающий язык, который тащил за собой вглубь книги и не отпускал до конца... Не могу судить с научно-лингвистической достоверностью, но, мне кажется, в этом удивительном языке ее прозы перехлестнулись, в том числе, и идишистские синтаксис и интонации с русско-украинской лексической основой (или что там являлось по-настоящему основой этого практически пения — может, сам дух этих мест, где они родились — Черниговщины?), и в результате поучился уникальный лингвистический сплав... И мне также несомненно ясно одно — это была не «работа писателя с языком», когда въедливый пысмэнник собирает различную региональную или профессиональную лексику, а потом усидчиво ее «употребляет» в сочинениях, втрамбовывает в текст, – это была сама неподражаемая стихия тамошнего («черниговского»??) языка, части «великого и могучего»... Я предполагаю, что Рита, которая, конечно, в обиходе говорила на правильном интеллигентном московском наречии, могла в нужный момент переключить тумблер, и тогда уже все это лилось рекой, правда, я никогда не слышал этого вживе — ну тем и удивительнее было прочитать. Я вот так не могу, поскольку у меня нет этого «второго языка» или, возможно, он был первый... Эта органичность, внутренняя присущесть языка видна по текстам, автор не «воспроизводит» заученное или сконструированное, Рита ПРОИЗВОДИЛА эту речь, была источником этого языка, что чувствуется, порой, в некоторых явных неологизмах в ее прозе, но неологизмах образованных именно в духе этой неподражаемой стихии. Именно так говорит народ, зачастую, заново придумывая определения... Когда она написала достаточное количество прозы и стала лауреатом нескольких премий, я искренне считал ее самой лучшей писателкой, пишущей по-русски – и среди женщин, и посреди мужчин тоже...
А потом Рита внезапно умерла три года назад, тяжело поразив этим всех друзей и знакомых. Чуть позже Алла прислала мне на чтение последний незаконченный роман Риты «Искальщик», который она, по ее словам, «отредактировала и подготовила к печати». Я не знал в каком состоянии оставила Рита свой недописанный роман и сколько пришлось работать Алле (знал только, что Алла способна на все!), но язык был все тот же — стихийный поток, которому невозможно подражать, к которому и я, и читатели Ритиных книг давно привыкли.


Collapse )
И вот совсем недавно, прошедшим летом, я получаю от Аллы рукопись еще одного Ритиного романа, ну, уже самого последнего распоследнего – «Заморок»... Честно говоря, меня это немного удивило: это ж надо сколько Рита перед смертью насочиняла заготовок, сколько было планов, идей, недописанного, чтоб что-то получилось из этого даже через три года... И сколько пришлось приложить труда и стараний Алле, чтоб довести все это до издаваемого состояния! И когда я читал рукопись – я с радостью узнавал и впитывал из нее то же самое языковое роскошество, эту лавину, которая несла меня сквозь все Ритины книги вот к этой последней. О чем я в очередной раз с восхищением и доложил Алле...

И вот тут-то Алла («потупив взоры», как я предполагаю, поскольку не видел)) призналась мне, что этот самый последний распоследний роман написала полностью она сама, а прежний — по меньшей мере, наполовину. И хоть я простодушно до той поры верил, во все, что мне говорила Алла (еще и потому, что мне казалось невозможным воспроизвести этот необычный язык, и я не заметил, что он был хоть и по-прежнему роскошным, но уже немного иной), но все же почему-то я не очень этому удивился, и даже более того - воспринял как должное...

Просто я хорошо знал обеих сестер (в отличие от остального читающего человечества)), и меня как раз удивляла ситуация, при которой ярким писательским дарованием, казалось, наделена только Рита. Мне чего-то не хватало в этой картине мира... Поэтому, узнав про настоящее авторство последнего романа, я даже как-то успокоился, испытал душевное облегчение, все встало на свои места, все правильно, разорванная картина склеилась...
И вот вам теперь прекрасный талантливый роман Аллы Хемлин «Заморок», который вышел осенью... Об чем этот роман? Эх, да при такой-то языкастости он может быть написан хоть об чем угодно и все равно будет хорошо)) Бывает ведь множество таких романов, что и вовсе не об чем, а к тому же языком никаким не блещут, как будто инструкцию по пользованию биотуалетом зажевали...
А в этом романе все есть и кроме языка – сюжет, композиция, детальное воспроизведение послевоенного времени в небольшом украинском городке, яркие характеры и разные хитроумные перепетии... Вот в этом, узнаваемом по отголоскам собственной памяти и родительским рассказам, воспроизведении реалий послевоенного времени — роман почти что исторический, но он, не поверите — еще и детективный. На фоне увлекательно, с яркими деталями описанной послевоенной жизни, в книге как-то незаметно раскручивается совершенно неожиданный детективный сюжет, который, пожалуй, становится главным к концу повествования...
Словом, я очень рад выходу этой книги, а Аллу еще раз поздравляю.
шарф

Генри Торо Брянской губернии

Уходящий 2018 был отмечен для меня большой утратой, в марте внезапно от рака умер мой друг - брянский писатель Михаил Лайков. За прошедшее время удалось опубликовать его писанную перед смертью пьесу и собрать воспоминания о нем товарищей разного периода жизни. Все это благодаря содействию и участию главного редактора журнала "Москва" писателя Владислава Артемова. Еще раз спасибо ему и товарищам, откликнувшимся на просьбу о воспоминаниях.Публикация пьесы и наших мемуаров в конце - здесь.
Теперь на очереди публикация книги.

Я же вытаскиваю из общей публикации свой очерк о Михаиле, поскольку там не только о нем. но немного еще и о поколении тех, кому сейчас 50-60 +


***
Позднеимперское время тянется медленно, и советское не исключение, как будто сгущенка варится, а потом еще так же медленно в чашку наливается — рука устает держать банку. Для мух — липучки, для людей — тянучки, а чтоб выпить водки, надо долго стоять в очереди — уже либо и пить-то расхочется, либо, наоборот, сразу вусмерть... Даже флаг по флагштоку пионерской дружины ползет неимоверно медленно, успевают и марш сыграть, и вскинутая в пионерском салюте рука онеметь... Все процессы замедляются, включая биологические. Например, замедляется даже процесс поумнения вместе с процессом возмужания. Расслабуха, инфантильность и густой храп — всеобщее состояние. кстати, об этом даже тогда писали довольно много всяких статей в журнале «Ровесник», пытаясь разбудить хотя бы молодежь, вот и посейчас помню. И это понятно — все возможности изначально ясны, за выживание не надо драться-кусаться, грызть окружающих — отсюда и позднее возмужание. Интеллектуальные горизонты тоже обозримы — перебродивший и прокисающий соцреализм, а с какими-либо идеями за пределами марксизма, он же ленинизм, даже ознакомиться было негде. Умники скупали хитропродвинутые сборники «Критики буржуазный течений...», там можно было ухватить лишь дальние отголоски тех идей, которыми жило остальное человечество.

Нынче на волне интереса к советскому времени распространился миф о каких-то невероятных советских «социальных лифтах», которые сновали туда-сюда... Не все, к сожалению, помнят и позднесоветскую поговорку по этому поводу о детях генералах, которые никогда не станут маршалами, поскольку у маршалов есть свои дети. Эти «лифты» приходят в движение во времена смут и революций, войн и хаоса, что случилось несколько позже, вот тогда они начинают мельтешить, как челноки на ткацкой фабрике. А в позднесоветское время, на которое пришлась наша с ним юность (мы с одного с ним, 60-го года), эти «лифты» больше были похожи на гусеницу, ползущую по забору, на котором нарисовано крупное слово из трех букв...

Мы все состоим из контекстов, время многое в нас разъясняет, посему и прибег к такой экспозиции из тех времен, нынче слегка подзабытых, чтоб лучше можно было понять умственный и человеческий склад Михаила Лайкова. Вот это позднее выколупывание из скорлупы — это наше родное, общее и для поколения. Пока ума-то наберешься — такого наворотишь...

Писатель Михаил Лайков

Collapse )
К укладке в голову более или менее приличного гуманитарного образования мы приступили тоже довольно поздно по традиционным меркам — в 26 лет, поступив в литинститут. Тогда была распространена еще пролеткультовская по происхождению идея, что сначала человек, особенно литератор, должен был получить «жизненный опыт», а потом уж получать образование, усваивать культуру... В советских семьях более высокого социального статуса и достатка поступали традиционным способом — сначала учиться, а потом жениться, мы же были из простых семей, поэтому у нас было все наоборот, включая женитьбу.

У меня к тому времени за плечами были недопережеванный и недопереваренный умственно и эмоционально Афган, учеба в военном училище и трудовые потуги на традиционном для начинающего сочинителя поприще — по дворницко-грузчицкой части. У него, мне казалось, все было завернуто даже круче и одновременно угрюмей. Родом он из деревни, затем армия, затем беспросветная работа на шинном заводе в Днепропетровске и беспросветное же пьянство в еще довольно юном возрасте. А потом он вдруг бросил пить, как бы очнувшись, стал писать и поступил в литинститут. Интересно, что этот период запойного пьянства он рассматривал как довольно важный жизненный и, боюсь сказать это слово, но все же — «духовный» опыт, опыт преодоления, по крайней мере... Он его не стыдился, а говорил об этом времени с какой-то напряженной скорбью. Хотя обычно это скрывают. Похожее происхождение и в чем-то сходный жизненный опыт нас сближал и сдружил на годы...

А эта поздняя лихорадочная утрамбовка культуры в себя наложила определенный отпечаток на наш характер и писанину... Прилежание наше было страстным и компенсаторно мотивированным, хотелось «восполнить пробелы», обогнать младших товарищей, которым повезло больше, и им не пришлось запойно пить, работать на шинном заводе или воевать. Процесс загрузки знаниями шел круглосуточно, тройным навалом. Пользовались всем — от совковой лопаты до экскаватора, что, разумеется, не могло не породить некоторого мировоззренческого хаоса и трудностей с переработкой информации, но до серьезных повреждений не дошло, психика была здоровой... Довольно быстро менялись взгляды — на мир, на политику, на литературу и религию. Все эти важнейшие сдвиги шлифовались в бесконечных дневных и ночных прениях. Помню, что мы почти не отвлекались на бытовуху, на какую-то суету, девчонок, развлечения, то есть на разговоры обо всем этом, на какие-то сильные переживания по этим поводам. То есть у каждого из нас были какие-то влюбленности-разлюбленности, но я не помню, чтобы мы это обсуждали. Также не помню, чтоб мы с ним пошли куда-то вместе развлекаться, например; ну, кроме бани, где продолжались все те же разговоры... Мы совершали труднейшую, напряженнейшую работу по совместному переустроению мира в своих головах, работа отнимала все наши силы и время, было бы странно искать от нее отпуска и развлечений. Зачем было заниматься пустяками? С тех пор картина мира уже навеки будет нашего совместного производства, пусть и с позднейшими заплатками...

Помню, как мы несколько лет перепечатывали с ним «подпольную литературу» — все, что нельзя было прочитать при Советах легально, на взломанном исполкомовском ксероксе, который я охранял по ночам... У меня и по сию пору хранится гора этих переплетенных ксероксов; наверное, и у него в деревне тоже... Зачастую мы тут же их читали и тут же обсуждали прочитанное. Иногда после насыщенной «книгоиздательской» ночи мы шли сразу в литинститут и там изнемогали на занятиях, а иногда в баню, где продолжали споры-обсуждения, а потом уж спать... По согласию, мы ни разу не нажились на этих перепечатках, хотя спрос был, а денег у нас не было. Если были силы и возможность, печатали для многих товарищей — кто попросит.

Окончание института пришлось на 1991 год, незадолго до переворота и накануне крушения СССР. Он должен был решить, куда ехать жить, чем заняться. Эту проблему решали многие выпускники литинститута, литературная жизнь бурлит в столицах и едва булькает в провинции. Хотя в это время уже все начинало рассыпаться от Москвы до самых до окраин. Но в его случае эта проблема осложнялась еще тем, что его семья — жена и двое детей — жила на Украине, а он был родом из захолустной деревни Николаевки на краю Брянской области. Остаться в Москве у него шансов не было, для этого нужно иметь другие качества характера, другие зубы, локти, улыбку... От Украины, откуда он поступил в литинститут, он тоже отвращался, он уже очень хорошо представлял, куда там все катится, еще по перестроечным впечатлениям, наезжая туда из Москвы во время учебы. Вернуться же с семьей в родную деревню Николаевку, откуда он призывался в армию, — это тогда казалось слишком эксцентричной идеей, на уровне религиозного отшельничества...

Во-первых, это не самое удачное место для начала литературной карьеры для уже успешно заявившего о себе писателя.

Во-вторых, у него было двое маленьких детей, которых надо было кормить, учить, что в деревне делать непросто. Да и украинка-жена не очень-то хотела уезжать из более благоустроенных обстоятельств на востоке Украины (большое село в днепропетровской области) в какую-то захолустную деревню на Брянщине.

Но, пожалуй, главное — это была территория, на которую выпали радиоактивные осадки от Чернобыля, и большинство местных жителей из его деревни уже сбежало, пока он учился в институте. Так что ехать ему было, в сущности, некуда...

Поначалу он честно пытался жить на Украине с семьей, временами сбегая, главным образом от украинских безумств, к себе на родину, в Николаевку, к родителям, там писал и работал по хозяйству. Результатом этих постоянных перемещений стали две книги, обе напечатанные в журнале «Москва». Одна книга о жизни в этой самой политой Чернобылем деревне, о пьянстве и нищете, об умирании деревни. Другая — об Украине и о том, что там происходит в сознании, в политике и в обычной жизни людей в этом самом поселке, где жила его семья. Последняя книга называлась «Гуляй, Украина!» и была опубликована в № 4 за 1998 год журнала «Москва»... Это очень горькая и смешная книга одновременно. Горькая потому, что он в подробностях описывает, как постепенно сходит с ума на идее незалежности и самовозвеличивания простодушное в общем-то население восточных областей Украины, прежде даже не помышлявшее ни о чем подобном. Этим же она и смешная.

У него очень хорошо было развито чувство детали, мимолетной характеристической ситуации, сказанного вроде бы невзначай, но очень показательного слова, он умел подметить отдельные особенности украинской жизни, приобретавшие в этом контексте символическое звучание... Не случайно к этой книге на Украине и тогда, и по сию пору относятся как к «Окаянным дням» Бунина при советской власти, чем-то она действительно похожа на бунинскую. К моменту публикации этой книги в «Москве» стало окончательно ясно, что жить на Украине ему нельзя. Он не сможет, и ему не дадут...

Некоторое время он пытался зацепиться в Ярославле, у друзей, где стала выходить при его участии живая культурно-литературная газета, которых в те годы открывалось довольно много; впрочем, закрывалось еще больше, как-то литература перестала быть всем нужна. И ежели сейчас мы к этому постепенно привыкли, то тогда это была очень неожиданная реальность. казалось, рушится сама жизнь... После короткого периода процветания это предприятие лопнуло, жить стало негде и не на что. Остался один путь — вернуться в родную деревню. Затем он делает несколько попыток перевести семью на Брянщину, украинская жена приезжала туда, присматривалась, но жить там не смогла, и ее тоже можно было понять... Там было все чужое и очень захолустное... Тогда он забрал сына (на Украине с женой осталась младшая дочь) и стал жить в этой деревне вместе с сыном и родителями, постепенно развивая апологию своего лесного отшельничества.

Мне иногда кажется, что его грандиозные краеведческие изыскания последних лет жизни, которые у многих вызывали крайнее удивление, были именно частью этой апологии жительства на родной земле, откуда все сбежали еще в 90-е, а оставшиеся перемерли. К моменту его смерти в марте 2018 года в Николаевке, кроме него и его второй жены Натальи (мужественной, любящей женщины, которая переехала к нему из безопасного и благоустроенного райцентра), проживало еще только семь человек, все пенсионеры. Хотя, по его словам, в 80-х, перед Чернобылем, в деревне проживало почти 700 человек, была школа, асфальтированные дороги, приличная инфраструктура — всех разогнал Чернобыль. По официальным данным, в районе его деревни радиационный фон был одним из самых высоких.

Если коротко, его непонятно откуда пришедшая идея исторических изысканий заключалась в следующем... В высоком радиационном фоне его родной деревни виноват вовсе не Чернобыль, а некая случившаяся в этих местах и вообще на всем юго-западе Древней Руси в XIII веке глобальная катастрофа, скорее всего космического происхождения, возможно метеоритного. Для доказательства он обращался к сравнению летописных источников, а также пришлось освоить основы нуклеарной физики. Например, он считал, что разорение Руси XIII века было не следствием монголо-татарского нашествия, а, напротив, причиной. То есть сначала Русь «пришла в запустение» от какой-то неясной катастрофы, а потом уж «слетелись коршуны» — монголо-татары, добить-поживиться. Кроме глубокого изучения русской истории, летописей, он увлекся жизнью метеоритов, нуклеарным анализом и исследованиями воздействия радиации на природу и живые организмы. Увлекся археологией, сам проводил изыскания в окрестных лесах, собрал коллекцию каких-то важных, как ему казалось, черепков... Его письма середины и конца двухтысячных мне в Германию из Николаевки полны странных просьб — например, разыскать через интернет какие-то американские исследования радиационного фона обратной стороны Луны и разных планет, да и вообще всяческих летающих по космосу тел. При помощи многознающей иностранные языки жены я искал нужные ему сведения — чего не сделаешь ради товарища... Хотя, конечно, мы успокаивали себя тем, что он пишет научно-фантастический роман — что было бы более логично при таких просьбах, — а не исследования по истории Брянской губернии.

Скажете, все это выглядит слишком экстравагантно и фантастично, чтобы не заподозрить его в помешательстве — следствии захолустного житья и одиночества? Алкоголь он, повторяю, не употреблял. Что ж, признаюсь, и ко мне заползала такая мысль... Однако когда мне довелось познакомиться с результатами его исследований, изложенных в простом и увлекательном повествовании, наподобие «Памяти» Чивилихина, и опубликованном в той же «Москве» (2008. № 6), я в значительной степени переменил свое мнение — так все было обстоятельно и логично разъяснено и доказано. И уж во всяком случае это было сделано более убедительно и с большей любовью к истории и самому здравому смыслу, чем в исторических сочинениях одного отмороженного математического академика, завалившего своей историко-фантастической белибердистикой все прилавки книжных магазинов страны на целые десятилетия... Мы, кстати, обсуждали с ним этот феномен, и возможности издания Мишиной книги, и интерес к ней... Я говорил, что это и возможно, и интересно, но он не особенно хотел участвовать в предварительной рекламе своих идей...

Кроме прочего, из изысканий Михаила следовало, что радиация в Николаевке была всегда, по меньшей мере с XIII века... И ничего, жили как-то люди, строили дома, церкви, собирали урожай... Другими словами, зря народ побежал отсюда после Чернобыля, это не так уж и опасно... Кто знает, может, эта его концепция и вдохновение, которое он в нее вкладывал, и стоили ему ранней смерти от ракового заболевания? Хотя все его близкие эту мою догадку опровергают, но вполне возможно, он сумел увлечь своей уверенностью в безопасности этой зоны и их...

Все эти годы, за исключением пяти, наверное, последних лет, мы переписывались... Письма его остроумны и обстоятельны... По три-четыре страницы мелким, неразборчивым почерком с обеих сторон, а иногда еще какие-то дописки на клочках... И помню, что меня это очень раздражало, даже времени на прочтение-разбор они требовали немалого, которого так не хватает обычно, ежели ты в расцвете сил, живешь в большом городе и надо кормить семью... Я уговаривал его писать мне на машинке, если уж не может завести интернет... Сейчас вот, перечитывая его письма, с раскаянием понимаю, что кое-что вижу как будто впервые, а тогда — либо читал невнимательно, либо даже пропускал, не имея достаточного времени и прилежания, чтоб сосредоточиться. Но интернет он там не мог завести при всем желании: там связи почти не было; чтоб позвонить из деревни, он должен был залезть там чуть ли не на самую высокую сосну — оттуда брало.

Для него и время там текло по-другому, не так, как для нас, в городе... У него там был лес (шумел сурово), собаки, пчелы, любимая женщина, и он не раз писал мне, что счастлив и в принципе доволен жизнью... Но там не было необходимого ему, кроме всего перечисленного, интеллектуального и душевного мужского общения с друзьями и единомышленниками, которое так связывало нас в годы учебы... Именно поэтому его письма были такими длинными и обстоятельными. Сейчас, живя в Германии и будучи отделен от нормального русского общения, я его особенно хорошо понимаю, хоть у меня для этой цели и есть интернет, а вот у него не было...

Помню, как он написал и напечатал в той же «Москве» повесть про свою несчастную, политую Чернобылем Николаевку, про беспросветную жизнь там на рубеже и в середине 90-х, пьянство, бессмысленность существования («Безотцовщина. Хроника». Москва. 1997. № 1). Ему дали литературную премию журнала, он приехал в Москву, а потом в письме рассказывал забавную историю, связанную с этой повестью... Писал, что на фуршете к нему подошел «один московский критик» и спросил, как, мол, он не боится писать столь откровенно и нелицеприятно про родную деревню, многих называя по именам? И восклицал по этому поводу: «Леша, это как же нужно оторваться от жизни, живя в Москве, чтоб не понимать, что если провести окружность радиусом 100 км от Николаевки, то в обрисованной области если и остались какие-то навыки чтения, то проверить их не на чем... Газет у нас нет, литературных журналов тем более...»

Это действительно было время, когда и те, кто умел читать, разучились. А еще через пару месяцев пишет: «А вот помнишь, я удивлялся наивности московского критика, а он, как оказалось, будто в воду глядел... Приезжаю я на родину — на станцию в райцентр, там до деревни еще верст 30, стоит подвода с Николаевки, на ней знакомый мужик. Как только меня увидел, подпрыгнул с подводы и кричит: “Чиитали, чиитали, Толстой ты наш ненаглядный...”»

Оказалось, что в областном центре, в Брянске, в библиотеке работал односельчанин, который пролистывал литературные журналы, увидел земляка и передал сочинение на областное радио. А те, недолго думая, исполнясь гордости за своего брянского, читали это целый месяц по радио чуть ли не на всю область, включая родной колхоз... Сельскохозяйственные работы на период литературных чтений в этом колхозе прекращались, все слушали, раскрыв рты, смеялись, перемигивались, некоторые даже пить бросили...

Миша рассказывал, что домой в тот приезд пробирался огородами, думал, что хату подпалят... Но земляки оказались благонастроены к его насмешливой критической интонации, просили продолжать в том же духе. Обижались только, ежели он кого не описал, пусть бы и в пьянстве-гулянстве, это на Руси не порок...

Кажется, в этой деревне вообще не пить можно было лишь в том случае, если ты, например, оказался писателем и при этом ищешь следы древних цивилизаций в окрестных лесах (что он и делал), да и вообще не сильно погружен в потоки повседневности... Все остальные пили. В одном из писем он сообщает: вот, мол, сижу пишу тебе письмо, а за окном по деревне бегает здоровенная баба с колом в руках и пытается огреть им каких-то незримых чудовищ (хорошо еще, что незримых). После получения пенсии она пребывала в двухнедельном запое и всех входящих встречала топором, а теперь вот запой кончился, и она вышла на свободу... Наконец ей вроде бы удалось кого-то настигнуть прямо под его окнами, она лупит этим дрыном изо всей силы по грязи и орет на всю деревню: «ну что, сука, попался!»

Жизнь в деревне, несомненно, была его сознательным выбором. Тут он вряд ли нуждался в нашей жалости, сочувствии, которые иногда слышались из уст товарищей по отношению к нему. Конечно, если представить, что у человека есть безграничные возможности выбора и нет нужды в деньгах, то, вполне возможно, он жил бы на Таити, на Гаити или стал бы китайским императором... Но что говорить об этом иллюзорном выборе? Однако даже в пределах его реального существования у него были разные возможности устроиться в Брянске или в райцентре Красная Гора, он был очень образованный человек, умелый журналист, обстоятельный и ответственный труженик, думаю, ему не трудно было бы сделать минимальную карьеру и зажить «нормальной человеческой жизнью» в городе и суете. Но он выбрал лесное, захолустное жительство, свободу, одиночество и размышления и так прожил почти 30 лет (а не к тому ли мы с ним стремились еще в институте?)... Пусть это многим покажется странным, но, как я понимаю, это даже не было никаким «бегством от мира», религиозным отшельничеством, то есть в этом деревенском житье не было ничего нарочито идеологического или экстатического — «разрыва», «ухода», — а был обычный поиск подходящего собственной натуре способа существования без неврозов и психозов, сопутствующих жизни городского карьерного человека, поиск счастья и гармонии для себя и близких... И он их нашел, несмотря на весь бытовой и обиходный экстрим, сопутствующий его жизни, — в этом я не сомневаюсь.

Он умер от скоропостижного рака 1 марта 2018 года в Красногорской (Брянская область) районной больнице. От постановки диагноза (12 февраля) до смерти прошло всего две недели. Ни на что не жаловался, ничего не болело, и, когда диагностировали рак 4-й степени, были уже метастазы в печени, операцию делать бессмысленно. Как рассказала его жена Наталья, сильный удар по его здоровью и душевному состоянию, который и свел его быстро в могилу, нанесла гибель в 2017 году на Украине его сына Владимира. Сын его вырос в России, он жил вместе с отцом, а после окончания школы вернулся на Украину, там служил в армии и как-то незаметно «идеологически перековался»... А с началом событий на юго-востоке записался добровольцем и погиб в одной из тамошних переделок, воюя на стороне Украины... Для человека, которого на Украине до сих пор вспоминают в печати как «российского писателя-украинофоба», это действительно был сильный удар, настоящая трагедия с оттенком фарса. Не исключаю, что его жена права.

И еще — главным в нем было то, что он поразительным образом излучал душевное тепло, незримую энергию, которая завораживала практически всех, кто с ним вступал хоть в короткое общение, он притягивал к себе людей буквально с первой секунды, с первой улыбки... Удивительно еще и то, что эта энергия струится и из его писем... Вот это был его настоящий дар...

Алексей Козлачков, литератор

Кёльн